Последние комментарии
Наши контакты
Журнал «Известные люди России» №3 (9)№2 (8)№1 (7)
Журнал «Известные люди Юга» №6(№5)(№4)(№3)(№2)(№1)

Читайте нас:  

   
14 августа 2022

Георгий Пряхин

Именно слово решает всё

 
 
Безусловно, писателя лучше всего представит его творчество. И потому не будем плодить сущностей, а предоставим слово самому Георгию Владимировичу Пряхину, верней, его тексту, присланному специально для журнала «Известные люди России».

АЛЬЦГЕЙМЕР
Сегодня я наконец-то вспомнил это проклятое слово: к а м е р т о н. Я увидел его – увы, не слово – дня три назад в кабинетике подвального ресторана, где у меня, как у завсегдатая, ощутимая скидка и где, и в силу этой меркантильной причины, а также близости ресторанчика к моему дому, я люблю ужинать с кем-либо из моих друзей или родни. Кабинетиков в этом ресторане не меньше трёх, и самое грустное, что именно в  э т о м  за многие годы я уже далеко не в первый раз и она уже намозолила мне глаза, эта хреновина с полированными трубочками, установленная на деревянной полке рядом с другими совершенно бессмысленными здесь безделицами. (Имеют смысл лишь, когда приходишь сюда с малознакомой ещё девушкой, наигранно озирающейся вокруг, и надо же с чего-то начать разговор – и как раз в этот момент она ошарашенно, искренне и натыкается взглядом на эту совершенно неуместную здесь никелированную пустяковину: вот тебе и завязка!)

Развязка же впоследствии может случиться и совершенно неожиданной, неожидаемой: камертон, призванный выискивать любую фальшь, может и сработать.
Даже когда тупо, истукан истуканом, молчит.

Правда, что касается девушек, то с ними я сюда давным-давно уже не хожу. Увы, не ходок. Если и случаются здесь у меня визави абсолютно противоположного пола, то это, во-первых, давно не девушки, а женщины. А во-вторых, более того, - деловые. Бизнес-вумен. И разговоры у нас давно уже бизнес-толка. Хотя какой уж там бизнес в моём возрасте, с моим прошлым, что куда значительнее моего настоящего, да ещё и в нынешнем обглоданном, вернее, о б г л а д ы в а ю щ е м, времени? Одна видимость. Как говорил когда-то мой комбат Юрий Петрович Решетников: «конский топот за кулисами…»
Ещё и потому камертон в такие часы угрюмо, несокрушимо молчит, только равнодушно, никелировано пялится: скука смертная…

Вот видите, чёрт возьми: комбата, аж с конца шестидесятых, отчётливо помню до сих пор – и фамилию, и имя-отчество, и звание: подполковник, фронтовик…

Так вот: в этом неказистом кабинетике, в загородке, где даже двери нету, одна только тяжёлая, от пыли, ширма, штора, я далеко не впервые и раньше, в предыдущие разы прекрасно знал, вспоминал имя этой, не пришей кобыле хвост, пустяковины.

А тут, слава богу, что женщина сидела к ней спиною и не обратила на неё никакого внимания, хотя, как позже выяснилось, прошла в юности аж в Красноярскую консерваторию, где была прослушана самим Хворостовским, а я с какого-то рожна уставился, как баран на новые ворота, на неё, на безделицу, хотя на женщину ещё можно и как ещё можно глазеть, и – ни в зуб ногой!

Хотя в приятелях у меня сам красавец мужчина ректор Московской консерватории. А Дмитрия Хворостовского я и сам слушал, п р о с л у ш и в а л дважды: первый раз, когда он впервые, ещё при Советах, ещё совершенно здоровый и демонически обольстительный, выступал в Большом, и второй - когда он под хорошей мухой чудесно запевал у своих давних и тогда ещё всецело живых друзей в моём же доме, в моём же подъезде. Только тремя этажами ниже - подъезд стоял на ушах, вырубив все телевизоры и даже кухонные пересуды.

(Перечитал сейчас, и даже под правым виском заныло: сколько этих расхожих, унылых, поневоле заноет, «хотя» – тоже однообразие, деградация, самая жёсткая и очевидная разновидность которой – старость).

И так это меня задело, то, что не вспомнил, как же эта фигня зовётся, - так заело, что я все эти несколько дней – и целенаправленно, и между делом – пытался, напрягаясь, вспомнить… 

Что? 

Имя?

Без имени, без наименования нет предмета. И вообще ничего. Слово действительно первично. Именно слово рождает всё. Даже любовь, во всяком случае – ответную... 

И это я, всю жизнь работающий со словом, словом работающий, начинаю терять почву под ногами?.. 

Как же тебя назвать? Ты, железяка чугуева, пусть и пялишься на меня (видите, хоть раз обошёлся без «хотя»: слежу), но – не существуешь! Я люблю Макса Фриша, особенно его «Человек появляется в эпоху Голоцена» - о том, как пожилой мэтр теряет память. Швейцарец. Когда он, Фриш, живой ещё, пусть (!) и пожилой уже, действительно мэтр, писал эту вещь, мир ещё не знал этого зловещего австро-германского имени: Альцгеймер.

Современный Люцифер. 

Не было имени – не было и болезни?

…Я видел Рональда Рейгана, когда это имя, имею в виду Альцгеймера, уже входило в силу, и безмолвный сатана ещё приживалкою, но уже поселялся, со своими сопутствующими похабными шмотками, в державных чужих и живых чертогах. Внешне Рейган всё тот же, каким я его видел и раньше. Всё ещё артистически гибкий, элегантный, узколицый, с харáктерным (ударение на втором слоге), бычка-производителя, невысоким, но солдатски твёрдым лбом, с вьющимся завитком над ним: такой был и у моего любимого дядьки, Рональдова ровесника, фронтовика, – таковые, бетонно-дзотные, бывают выразительнее, многозначительнее и даже красноречивее прославленных «сократовских». 

Позавчерашний главарь «великолепной семёрки» и, увы, вчерашний – великой страны.

Да, он только что отошёл от дел и вместе с Нэнси прилетел во Фриско попрощаться с Горбачёвым. С Горбачёвыми. И не только с ними.

Может, и с самим собой.

Восемьдесят девятый или девяностый...

После официального визита в Вашингтон Горбачёв с небольшой свитой прилетел в Калифорнию. Как раз здесь где-то жил-доживал, на покое, экс-президент (правда, у американцев такой дефиниции нету: тут президенты любых сроков давности считаются и зовутся -  п р е з и д е н т а м и) Рональд Рейган. Но вряд ли именно свидание с ним являлось основной целью крюка, заезда. Нет. Здесь, в Сан-Франциско, у М.С. назначена встреча с президентом - дай Бог памяти - не то Японии, не то, скорее, Южной Кореи.

Город был выбран, видимо, по принципу географической близости и к той, и к другой стране. Как раз во Фриско «Дикий Запад» по существу встречается, через Тихий океан, с сибаритственным Востоком. А М.С. был экономным правителем: мог в один присест, оптимизируя расходы, «окормить» и две, и даже три страны, я тому был не раз свидетелем.

Что же касается японо-корейцев, то они, уже по природе своей, ещё крепче умеют и стяжать, и держать, в сухом и корявом кулачке, государственную монетку.

Как бы в компенсацию за обоюдную прижимистость, межгосударственную, встреча прошла в роскошно-помпезной гостинице (где мы, грешные, и жили).

С Рейганом же свиделись в утилитарном особняке советского консульства где-то на окраине Фриско. Впрочем, вся «окраина» эта густо усижена тихоокеанскими виллами, многие из которых куда респектабельнее нашего консульства (которое сейчас, кажется, опечатано америкосами).

Правда, у нашей резиденции тоже есть садик, пусть и напоминающий больше тропический палисадник.

В этом палисаднике я и увидал в последний раз президента Рейгана. Живого. Мы, несколько человек из сопровождения Горбачёва во главе с тогдашним послом в Штатах Александром Бессмертных, сдержанно табунились тут под сенью экзотических, почти оранжерейных дерев в ожидании гостя. 

Горбачёвы ждали высокую чету в доме.

К воротам подкатил «линкольн» - как ещё один, в металле, уже увековеченный, президент. Правда, с государственным американским флажком на сногсшибательном лбу. Из него прямо на ходу, как бы чуть-чуть выдрючиваясь перед русскими, выскочил единственный охранник и, когда лимузин окончательно остановился, тотчас распахнул дверь сперва перед президентом, а потом и перед евонной госпожой.

Рейган, чуть сутулясь - даже президентский лимузин ему всё-таки не по росту - тоже бодро вылез, обдёрнулся, взял под руку уже почти стеклянную Нэнси и упруго повёл к нам. Как на смотрины. Нэнси подавала невесомую ладонь, как будто бережно держала на ней свечу - и каждый из нас учтиво принимал это скорбное, остатнее подаяние. Не скажу, что её уже отцветшие глаза явственно просили нас о снисхождении – к мужу, - но что-то в них подсказывало: она знала, что мы з н а е м. Знаем о болезни её Рона. Хотя ещё не было его печального обращения к нации, да и наш официоз на сей счёт помалкивал: время начиналось такое, что не до чужих болячек - свои бы перемочь.

Взгляд самого Рейгана ещё не рассеян, но смотрел он уже с к в о з ь тебя. Ежели и был сосредоточен, то на чём-то, что располагалось далеко-далеко за твоей спиной и виделось только ему одному. 

Сейчас, когда пишу эти строки, вспомнил и другой взгляд, и другого человека. Возрастом даже постарше Рейгана.

Дэн Сяопина.

Тот принимал советскую делегацию как раз в дни нарыва на Тяньаньмэнь. Тема эта на переговорах сторожко обходилась, зато в нашем внутреннем, советском кругу не слезала с языка - крики, возгласы, скандирования Тяньаньмэня доносились и до отведённой нам парковой резиденции. Через несколько дней, после нашего отлёта, они сменятся душераздирающими, под танками, воплями и предсмертными стонами. 

М.С. представил нас, своих помощников, Шахназарова, Остроумова и меня (называл: «три моих несвятых Георгия», поскольку мы носим, а кое-кто уже и с н о с и л, одно и то же имя и, действительно далеко не святы). Старик Дэн, вручая мягкую ладонь, впивался в каждого таким п р о н и к а ю щ и м  взглядом, что мороз по коже подирал. 

Словно чувствовал, что мы, все трое, всё-таки за тех, кто там, на площади!

Два таких разных взгляда. Почти так же, собственно говоря, различающихся и рукопожатия - у Рейгана оно ещё цепкое, длиннопалое и энергичное.

Рейган каждому по-американски улыбался, но, странное дело, концы его губ при этом уже безвольно падали вниз.

Бессмертных увёл Рейганов в особняк. Мы же, чиновничья челядь, остались в отстойнике-палисаднике. Не ручаюсь за точность, но вскоре Александр Бессмертных тоже вновь очутился с нами: из комнаты, в которой устроено «узкое», уже некуда, чаепитие, его тоже попросили. Если кто и остался там, кроме Горбачёвых и Рейганов, так только бессменный горбачёвский переводчик - он и сейчас с ним - Паша Палажченко.

О чём там говорили, о чём умалчивали, в дальней комнате с круглым столом, по-русски застеленным льняной, белоснежной самовязанной скатертью и по-русски же тесно уставленным «чайными» припасами? - даже у словоохотливого Горбачёва нигде не встречал описание этого прощального, последнего свидания. 

А Паша тем более не скажет, не проговорится - профессионал. 

Горбачёву тоже оставалось не так много - до той амнезии, что вот-вот накроет страну, из которой, страны, его начнут (в России всегда так: сперва превозносят, потом опомнившись, а вернее, стремительно и окончательно забывшись, поносят), выпихивать, но он, к его чести, упрётся и – останется.
Как приваленный, утопленником, камень, что и служит при наших сельских хатах порогом: «вот тебе Бог, а вот тебе – порог…» Через него, Горбачёва, и станут со временем гигиенично и равнодушно перешагивать.

Эх!..

Из них четверых, чаевничавших без свидетелей, раньше всех уйдёт Раиса…

Последний же раз встретился с Рейганом в… Бишкеке. По-старому - Фрунзе.

Не столько с ним, сколько с его ковбойскими сапогами с гнутыми металлическими шпорами.

В аэропорту.

Прилетел - я, не Рейган, - по приглашению тогдашнего киргизского президента Аскара Акаева: к слову, он был последним, к кому прилетал в президентском чине М.С. (вот ведь роковая для властей предержащих местность: Хрущёв ведь тоже «слетел» вскоре после визита в Киргизию!).

Аскар Акаев тогда ещё, в дни моего «пребывания» в республике, даже не шатался, и у нас были общие издательские проекты.

Не шатался…

Под утро за нами в аэропорт из загородной иссык-кульской резиденции президента самолично прибыл замначальника акаевской охраны. Спортивный, ладный - молодость, как крутой мускул в ожидании «дела», упруго перекатывалась под его тонкой смуглой кожей. Он сам и сидел за рулём громоздкого японского внедорожника. Мчал нас по Чуйской долине по-джигитски лихо - на поворотах щебёнка шрапнелью вылетала из-под колёс, - не притормаживая ни перед бетонными блокпостами - он, казалось, горячась, перепрыгивал их, как при стипль-чезе, - ни тем более перед «стекляшками» ДПС. Приветлив и общителен. Не отрываясь от баранки, рассказал, что проходил стажировку аж в Штатах, в спецподразделении, и по стрельбе так даже обштопывал тамошних президентских «секьюрити». Оно и понятно: номад - всегда охотник. Какая хозяйская самоуверенность, даже больше, чем у самого «хозяина», интеллигентно-академического Акаева, сквозила в каждом его жесте, слове, в каждом своенравном повороте руля!

А всего через несколько месяцев я увидел его совсем другим. В Москве, в окружении экс-президента, изгнанника, инсургента, получившего здесь временное и пока ещё, на первых порах, в меру респектабельное убежище. Москва и сама по себе моментально сдирает лоск с чужаков, да ещё изгнанников; лишённые корневой системы, они оказываются в ней как в неволе. А тут ещё и сами обстоятельства бегства, страх за оставшуюся в Бишкеке семью наложили сиротский отпечаток. Растерян и подавлен. А ведь совсем недавно казалось: за таким - как за каменной стеной. В любой ситуации выручит, отстоит, отстреляется.

Не отстрелялся.

Правда, надо признать: именно этот парень оказался наиболее расторопным и отчаянным, когда пришлось спешно, через чёрные ходы эвакуировать президента и доставлять его (вот когда джип, наверное, и впрямь летел, а не ехал!) в этот же аэропорт, где, под парами, разогревался борт на Москву, в котором уже сидела, на узлах, президентская обескураженная семья.

Американская натаска пригодилась-таки!

Так мой бывший провожатый и оказался в самолёте - кто-то же должен был отважиться удерживать, автоматом, двери от напиравших преследователей. И в Москве - один как перст, с президентской семьёй вместо семьи собственной.

Одного такого я знал и в горбачёвской охране. Тоже - с автогенными глазами, а росту - со спичечный твёрденький коробок по сравнению с другими экспонатами СО. Прочертил мелом на форосском дворе межу и этаким безразличным тоном предупредил других, переметнувшимся, во главе с его собственным начальником, царём и богом, отцом и отчимом, генералом Владимиром Медведевым, с которым не первый год передвигался аж от Брежнева аж до Горбачёва: не пе-ре-сту-пать!

И, автоматом, удвоил, врезал черту. Что написано пером, а уж автоматом - и подавно.

…Сижу в аэропорту, в VIP-зальчике, раньше они именовались депутатскими, теперь же депутаты, во всяком случае отечественные, и взлетают непосредственно с частных нычек, VIP-аэродромчиков, сижу в ожидании VIP-транспорта, теперь наземного. И от нечего делать пялюсь в безостановочно зудящий, подвешенный на стенке напротив широкоформатный плазменный телефункен. И вдруг на экране крупным планом всплывают… ковбойские стоптанные сапоги. Чересседельником прилаженные к спине породистой коняги. Правда, узкими и длинными носами не по её размерному ходу, а наоборот – задом наперёд.

За конягою, попыхивая чадом, движется бронетранспортёр с лафетом, а на лафете, спелёнутый всё тем же, но резко увеличенным, звёздно-полосатым флагом, - гроб. Как и положено - передом (впрочем, по-русски надо было бы нести задом, ногами).

Кобыла налегке, седок - на лафете.

Всматриваюсь, и до меня доходит: хоронят Рейгана! Прямая трансляция из Вашингтона.

Вот так свиделись.

Никакого закадрового текста нет. Просто печальная, речитативная, кантри, музыка. Каковой, правда, классической, мы наслушались с экранов и в Москве в начале восьмидесятых.

Я боюсь шелохнуться. Не только от неожиданности и сакральности момента, но, главным образом, и потому что на руках у меня, на коленях, невеликая, но бесценная ноша.

Моя пятилетняя внучка.

Умаянная долгим полётом, она сомлела на дедовых «ручках», применительно к моим – ручищах.

Трансляция долгая-долгая: свои похороны Рейган, былой киношник, что вообще не вытравляется, пока был при памяти, продумал и расписал скрупулёзно, до мельчайших деталей. И выстроил очень красиво, если можно говорить так о погребении. Даже безмолвие, по-моему, было обусловлено им самим. Собственно, оно, лучше славословий, и придавало печальной торжественности происходящему.

Ковбойские жёлтые, короткие сапоги раструбом из грубой свиной кожи: хоронили последнего ковбоя Америки. 

Втихую, тоже почти безмолвно, по существу спровадившего накануне на тот свет Советы. 

Мне подумалось: а ведь и лошадь, американская Савраска, наверняка из «Великолепной семёрки»… Потомица. Наследница…

Очнулся, когда меня тронули за плечо, и я увидал прямо над собою зеркально яркие, хоть и по-азиатски беззвездные, смеющиеся глаза. VIP-транспорт прибыл! Почти лафет…

Но ношу свою я ему, как он ни предлагался, не передал, не передоверил: моё! Сам буду, ежели что, ежели басмачи, отстреливаться – при военном училище имени Верховного Совета СССР проходил когда-то, после армии, курсы командиров мотострелкового батальона. Так и внёс её, на вытянутых руках, в по вагонному поместительный джип, что почти повсеместно заменили сегодня в этих местах верблюдов.

И с рук больше не спускал. Небо уже светлело, невестилось и потихонечку поспевало к извечной своей фертильности. Внизу же, вокруг, по паучьи липко лапая наши пуленепробиваемые стёкла, темень оседала и, только сгущалась. Чернее, траурнее, непрогляднее неё были лишь громадные, я бы сказал, библейские, если б не дышал Коран за спиною, ископаемые чинары. Чьи купы уходили так высоко (или так глубоко?), что, запутавшись в их спасительных силках, последние, уже обретающие зловещий, антрацитный, нержавеющий отблеск звезды гасли, как на рождественских ёлках по истечении зимних вакаций.

Альцгеймера я боюсь больше всего на свете. Не узнать своих детей - это ещё хуже, чем пережить их. Сражаюсь с ним повседневно. Пусть хотя бы пока и придуманным: нагадали козе смерть, она ходит - ну, и далее по тексту. Способ борьбы у меня свой. Я не люблю кроссворды. Не смотрю телепередачи: любая развлекуха сейчас, являясь тупой калькой с вновь проклинаемого Запада - мы, мол, такие духовные, а они там сплошь, якобы, пустоцветы, - рядится сегодня в почти что профессорскую мантию записных всезнаек. 

Я вспоминаю запахи. Это и есть моя метода борьбы со старостью. Вспоминаю их, может, ещё и потому, что запахи, уверяет наука, дольше всего удерживаются в памяти, стало быть, и помнить их легче, чем остальное. Особенно хорошо помнятся и ощущаются они такими шибко близорукими, как я. Слепые, наверное, вообще феноменальные нюхачи. Обоняние у них, наверное, ещё лучше, чем у их четвероногих поводырей. 

Я с детства прекрасно улавливаю запахи и разбираюсь в них. Мышь, например, могу обнаружить в комнате вовсе не по мелькнувшему хвостику, который и различить-то не в состоянии, а, как матёрый котофей, исключительно по её «духам». Меня можно брать напрокат. Запусти в любой чулан-амбар, и я точно укажу на его обитаемость.

У многих моих ровесников обоняние с годами ослабевает. У меня же, в противовес глазам, даже усиливается. Например, сейчас, на восьмом десятке, я понял, что пахнут не собственно мышки, а их накопившиеся окаменелости. Какашки.

Моя дочь - первоклашка, ныне сама уже почти бабушка, изъяснилась в своё время сочнее: с р а к а ш к и. Унаследовала! - не знаю только, не отмер ли сейчас этот атавизм.

Пытаясь преодолеть бессонницу, что тоже является разновидностью старости, я и восстанавливаю по памяти запахи детства – юности.

Когда был малышом, самым желанным и счастливым для меня являлся запах солидола. Желаннее даже самой халвы. Других сладостей мне не перепадало, а халва всё же находилась в пределах досягаемости. По крайней мере к этому вожделенному, почти чёрному, – он даже слезился не светлыми, а пасмурными слезами, – почти что из жмыха, обломки которого таскали мы тайком с деревенской маслобойни и целыми днями точили об них свои ещё молочные зубы, вожделенному бруску, пикассовскому заветному кубу, выставленному на прилавке сельмага, можно было подойти вплотную и, незаметно, поколупать его. И даже лизнуть. Целый рой нас, николо-александровских послевоенных пацанов, набивался к этому обольстительному кубометру с его одуряющей аурой. Облеплял его, и кубометр помаленечку менял и свои суровые геометрические формы - на более покатые - и даже становился рябым, назреватым. Старился прямо на глазах. Заметно таял, терял в весе, особенно когда над прилавком снисходительно возвышалась полноводная грудь моей юной «мамашки», моей крёстной, красавицы Нюси.

Солидола же - потому что у многих мальчишек в округе уже имелись велосипеды, знаменитый «ХВЗ» - аббревиатура расшифровывалась второгодниками уже самым непотребным образом, а у меня его всё никак не было. И я крутился вокруг них, счастливчиков, о б л а д а т е л е й, вечно возившихся со своими великами, рьяно участвовал в смазке – для неё же использовался всенепременно солидол. Которого у отцов-дедов-дядьёв, трактористов-шофёров всегда пребывало в избытке. Из кожи вон лез в надежде, что после мне всё-таки дадут «прокатиться». Когда же у меня, наконец, появился и свой собственный, персональный «ХВЗ» и у него вдруг полетели в главной втулке оба шариковых подшипника, я с помощью всё того же универсального солидола, которым в селе умудрялись  даже раны лечить, с помощью этого истинного повидла (если шоколад – чёрный хлеб авиации) сельской механизации запихал в заглавную втулку аж тракторный роликовый подшипник! – разве ж можно было в Николе раздобыть велосипедную запчасть: ни денег на них не водилось, ни самих запчастей тем более.

Это был воистину мой звёздный час! - подшипник оказался вечным и даже пережил моё безотцовское детство. Как же могу я забыть зловонный запах самого счастья?!

…Потом, после полуночи – запах чудесных лаково-жёлтых степных цветов, что росли прямо за нашим разгороженным двором. Степных, поскольку и степь начиналась прямо за нашей саманной хатой. Я до сих пор не знаю названия этого чуда. Для нас они были просто – «жёлтые цветы». Полупустыня не заморачивается с наименованиями своей скудной флоры, другое дело - фауна. У них луковицы как у тюльпанов - их мы называли «бузлюками», что-то азиатское, потому как и степь у нас и вправду пограничная. Ранней весной выкапывали их складными ножичками из только что подтаявшей клёклой земли, сдирали ногтями кожицу, которую и шелухой-то именовать грех, и - смачно лопали. Горько-сладкий сок восхитительно брызгал из надкусанного бузлюка: сама наша скаредная жизнь становилась слаще. Но тюльпаны не пахнут, наши же, собранные в девичью просвечивающую щепоть, пахли просто головокружительно. Тонкий, изысканный запах зарождающейся весны: этой золотой готической, острограной короной можно было бы короновать и её саму.
Нет сейчас на моей родине ни этих божественных цветов, ни бузлюков, как нет и крылатоногих, горбоносых, как самый гениальный нюхач русского языка Осип Мандельштам, сайгаков. И сказочных стрепетов, которых я тоже, однажды, целой дирижаблевидной стаей, молча, молитвенно пасущейся по свежему жнивью, застал всё в том же детстве. Ничего этого, н и к о г о этого нету. Исчезло.  Зато на былых полях моей Николы грохочет сегодня, особенно по ночам, в духе времени, т а н к о д р о м.

Остались только в моей стареющей памяти.

Эх…

А запах весеннего ландыша? Эти духи в миниатюрных скляночках входили в моду в середине шестидесятых, и умопомрачительные микроскопические капельки их незримо таяли на самых вкусных, крошечных мочках самых изящных и непослушных ушек в моей судьбе. Позже, когда мы с нею, девятнадцатилетние и неприкаянные, оказались вдвоём на чужбине, в действительно лесных русских краях, я однажды набрёл в лесу на дурман-поляну действительно живого, действительно лесного ландыша. И сдуру обнёс её, поляну. И вечером, заявившись в закуток, отгороженный чересчур чуткой фанерой, который снимали мы с нею в чужой и суровой холодной избе, бросил огромную, туго – скрипучую, благоуханную охапку прямо под босые ноги своей Весне.

- Дурак! (подтвердим) Они же из Красной книги! - всплеснув тонкими весенними руками, счастливо отругала меня и кинулась на коленях, по одному, собирать первоцветы своей судьбы. Так и ползала, елозила, на спелых коленках и не только на них, перед ландышами, разбросанными, как в Троицын день, по щелявому дощатому полу. 

А мне казалось - передо мной. 

Сегодня же самый дорогой мне запах – это запах подмышек моей, ещё в молодости скончавшейся, матери. Как сладко спалось мне, пока не появился отчим, в этой умиротворяющей пушистой выемочке! Женщины пятидесятых, послевоенные несостоявшиеся невесты и слыхом не слыхивали, что подмышки следует брить, чтоб они у них были как у ощипанных и выскубленных куриц. Его я вспоминаю явственнее всех других оттенков. И мнится он мне чаще всего в самый тягостный, предрассветный час. Запах только что испечённого и празднично вынутого из русской печи, высоко подошедшего, с обливной, хрустящей корочкой, ноздреватого белого хлеба. У нас на юге в пятидесятых хлебá пекли только белые. Белые-белые… Тяжёленькие-таки облака торжественно грудились по пятницам на щелявом, как и пол деревенском столе.

А в шестьдесят первом матери уже не стало… 

…А ведь один эпизод я всё же забыл. Запамятовал. Заспал? И вспомнил только сейчас. Рональда Уилсона Рейгана я видел и ещё раньше, во второй половине восьмидесятых. Видел, а ещё внимательнее - слушал. Рейгану, прилетевшему в СССР, предоставили возможность выступить перед тщательно отобранной, подобранной - ясно, кем и ясно, из кого – аудиторией в МГУ. Я там, в аудитории, не сидел. Не присутствовал. Сидел, вцепившись в поручни, в своём кресле зампредседателя Гостелерадио СССР в Останкино и пристально всматривался, а ещё пристальнее вслушивался в полдюжины бельмовидных экранов, висевших, опять же висевших, на стене передо мною. В Останкино подавалась прямая трансляция «лекции» президента США. Следовало отобрать, выкроить, что вечером, в программе «Время», позволительно выносить из неё на широкую публику. На советский народ. Он же такой, любой народ, - сам ведь не выберет, не определит, что ему надобно, поучительно, а что – нет. Не поучительно. Не полезно. Вредно! Признаться, Рейганом я тогда заслушался. Умный, чёткий, неожиданный, даже на фоне Горбачёва, жёсткий и завораживающий, особенно молодёжь - мне и самому сорока не стукнуло – текст. Глобальный. Что ни пассаж, то выброс, в б р о с интеллекта. И никакого телесуфлёра перед глазами.

Может так зазубрил написанное помощниками - спичрайтерами?

Мне кажется, он был действительно, не по-ковбойски, умён. Умнее всех последующих за ним. И ихних, и наших.

И такого, иезуитски умного, жёсткого и невероятно, не по киношному, искренне обаятельного в своём уме и в своей жёсткости, - н а к р ы л о.
 
Альцгеймером, как накрывает младенцев м л а д е н ч е с к а я.

Жёстки люди, костлявы, но старость - ещё жёстче. Ещё костлявее. Ломает через колено. Не разбирая, где спинной, а где – уже головной.

Потому её и боюсь.

Что осталось тогда, вечером, в программе «Время»?

Попробуйте вспомнить.

Вряд ли получится – и ножницы тогда тоже были востры, да и одногодки-погодки мои тоже сегодня уже почти беспамятно едут-бредут, по-холстомеровски прикрывши воспалённые от бессонниц вежды, с ярмарки.

Много лет спустя, уже более начитанным, чем полагается государственному чиновнику любого ранга и любого государства, я узнал, сам дочитался, что один плагиат у Рейгана – или у его писарчуков – всё-таки сквозанул. «Империя зла», звучная и знаменитая нынче дефиниция, всё-таки принадлежит не ему. Не Рональду Уилсону Рейгану. А - Александру Первому. Александру Павловичу. Благословенному. И была пущена им, Александром, в дипломатический и светский оборот, кажется, на Венском конгрессе, более полутора веков до Рейгана.

Империя зла - так Благословенный инквизиторски заклеймил тогдашнюю наполеоновскую Францию.

Однако существа дела эта фистула не меняет. Смертны, то есть подвержены беспощадной старости, все: и империи (как зла, так и добра, хотя случаются ли в истории последние?). И, тем более, люди.

Фото из архива Г.Пряхина


Рейтинг Известных людей

Посмотреть весь рейтинг

Голубев
Василий Юрьевич
Ростовская область

Кадыров
Рамзан Ахматович
Республика Чечня
Савичев
Роман Валерьевич
Ставропольский край

Казакова
Ольга Михайловна
Ставропольский край
Ткачев
Александр Николаевич
Краснодарский край
 
Другие проекты asrv.ru vestnikxp.ru ludiuga.ru
© «Известные люди Юга России» Обратная связь Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru